год
Сделать стартовой Добавить в избранное Написать письмо Гостевая книга
Вернуться

Версия для печати  

Соль земли


Одна из тысяч жизней,
оборванных на Бутовском полигоне


Наш журнал уже писал о Бутовском полигоне — месте, где в 30-е годы ХХ века происходили массовые расстрелы, обоснованно называемом подмосковной Голгофой. Среди тех, кто принял здесь мученическую кончину, было много священнослужителей. Один из них — отец Михаил Шик. Мы встретились с его дочерью, Елизаветой Михайловной, и попросили ее рассказать о своем отце и его времени.

 

— Елизавета Михайловна, спасибо, что Вы согласились побеседовать с нами. Нашим читателям очень интересно все, что связано с историей нашей страны и особенно Церкви в советскую эпоху. Не могли бы вы поделиться тем, что Вы помните или знаете по рассказам близких о 20–30-х годах ХХ века?

— Мое свидетельство — это свидетельство человека, знающего о том, что происходило, не по документам. Настолько тогда все было законспирировано, что документы несут лишь малую часть информации, это обрывочки, поэтому личные воспоминания, свидетельства, имеют большое самостоятельное значение.

 

Михаил Владимирович Шик, "вольноопреде-
ляющийся". 1913 год.

— Нам и нашим читателям очень хотелось бы познакомиться через Вас с Ваши отцом — священником Михаилом Шиком, с обстоятельствами его жизни и служения.

— Хорошо. Родился он в 1887 году и 13 лет еще прожил в XIX веке. Я придаю этому символическое значение. XIX век — для нас это все-таки век, из которого вышли люди, отличавшиеся чувством правды, принципиальностью, чувством собственного достоинства, исканием правды в разных областях. Все это, наверное, в нем жило, если ко времени Первой Мировой войны он уже сознательным человеком пришел к вере.

Семья. Это была еврейская семья, состоятельная. Отец был коммерсантом, мать была тоже из богатой польской еврейской семьи. Поскольку дед мой, Владимир Миронович Шик, был почетным гражданином Москвы (вероятно, он занимался благотворительностью), у него было право там жить. Ну, к тому времени оно было уже у многих евреев. Семья была не религиозно иудейская, а светская, у бабушки было что-то типа салона, где бывали разные театральные деятели. Бабушка никогда не работала, у нее были домашние работницы, даже позднее. Конечно, они ощущали свою принадлежность к еврейской нации, но не более того.

Лет, наверное, с 15 или с 18 отец начал глубоко интересоваться религией, причем именно православием. Много читал, много думал, и уже к 1915 году, даже, может быть, к 1913 году у отца, видимо, почти созрело, или, по крайней мере, созревало решение принять православие. Но он не хотел изменить своему народу (как ему казалось). В то время крещение евреев считалось карьеризмом, в этом была какая-то неправда, и его крещение было бы воспринято кем-то из близких людей как измена. В письмах отца того времени видно, как растет его вера, как он приближается к Христу, но одновременно есть и какое-то сопротивление этому приближению.

Решающим обстоятельством стала война. Отец еще в 1913 году, после окончания Московского Университета, проходил военную службу в качестве вольноопределяющегося (по-видимому, ему это было нужно для получения паспорта). Евреи могли получить паспорт, как я могу понять, отслужив в армии. Он «заработал» звание ефрейтора, но получил травму колена, из-за которой потом, когда в 1914 году был мобилизован, его долго не брали на фронт. Но отец хотел воевать, он был очень патриотически настроен. Сохранилось его письмо: «Я прошусь уже в какую-то фронтовую часть, но меня опять задержали врачи». Наконец, наверное, в самых первых числах 1917 года отец попадает в действующую армию. Он едет в Киев, там формируется его полк. В это время он уже не ефрейтор, а унтер-офицер.

Февральскую революцию 1917 года отец и его ближайшие друзья приняли с энтузиазмом. Они видели, что самодержавие уже отжило. Но в его письмах того времени видна очень большая боль за состояние нашей армии, за ее поражения.

Как образованный человек отец попадает в инженерный батальон, и ему предоставляется ротная канцелярия. Фактически он не на фронте, а где-то в 10 километрах от передовой.

Потом был очень серьезный момент, когда их армия, или корпус, я не помню, попала в немецкое окружение, где-то на Волыни. Чтобы выйти из окружения, пришлось отходить. Это было, как он пишет, бегство. Они около полутора суток были в походе, ели на ходу сухари и ждали немцев и сзади и спереди, то есть, были под угрозой плена. 

И в это время, перед лицом смерти, у отца произошло переосмысление своей жизни, и тогда, я думаю, в нем окончательно созрело решение. Необходимо сказать, что у них с моей будущей матерью, Натальей Дмитриевной Шаховской, были очень давние и очень дружеские отношения, одно время они даже хотели заключить какой-то союз, не брачный, а духовный. Но жизнь это поломала, и в результате они расстались очень болезненно для них обоих, потом постепенно опять у него в письмах виден процесс сближения. Нужно было какое-то потрясение, чтобы принять решение, так сказать, преодолеть все эти внешние препятствия, и вот они решают пожениться, если он вернется из армии живой. Видимо тогда же было принято решение и о крещении.

В сентябре отец приехал в отпуск. Представляете, какое это было время — 1917 год, в армии жуткий развал, отец об этом все время пишет: «большевики — они ломают армию». Началось не с большевиков, а с того, что в армии установилась «демократия». Армия и демократия плохо совместимы, особенно в военное время.

 

— Скорее уж, это была охлократия.

— Получается, конечно, так, потому что постоянно идут митинги. На митинге решается вопрос, идти или не идти в наступление. Такая ситуация возмущала его до предела.

Будучи в отпуске, отец сделал официальное предложение моей матери и сообщил об этом родственникам. Я читала письмо его сестры, которая откликается на это так: «Мама, конечно, всплакнула, сказала, что она Наталью Дмитриевну очень любит и очень рада, что они соединяются, но вот что дети уходят от еврейства…» 

В декабре 1917 года полк отца развалился по частям, потому что там была часть украинцев, часть русских, а это была территория Украины, где установилась власть Рады (украинских националистов), и было непонятно, кому должен подчиняться полк. Начался дележ полкового имущества, оружия, большевики взяли верх, а не согласных воевать на их стороне против Рады большевики просто разоружали и арестовывали. Те, кто не хотел идти с большевиками, вырвались из полка вместе с каким-то эшелоном и увезли часть вооружения.

Отец поехал на Дон к генералу Белой армии Каледину; пишет, что ищет там себе применения и не может оставаться нейтральным. Сначала у него были мысли, что в гражданской войне участвовать нельзя, что это разрушение. Но, ближе столкнувшись с тем, что происходило, отец решает, что нейтралитет — это выход только для Пилатов. Разрушение все равно уже идет, и остаться в стороне — это как бы его принять.

Неизвестно, какие мотивы были у отца дальше. В июле или июне 1918 года отец уже был демобилизован.

Так вот, в 1918 году отец принимает крещение, в том же году они венчаются с моей матерью. Затем он работает в Московском Университете, где занимается историей религий, но там быстро все разваливается. Затем они живут в Сергиевом Посаде, где он участвует в комиссии по охране памятников Троице-Сергиевой лавры, с о. Павлом Флоренским и другими выдающимися людьми, принадлежавшими к очень большому кругу, собравшемуся в это время вокруг Лавры.

В Москве жить было негде, поэтому молодожены поселились в Сергиевом Посаде и преподавали в Сергиевском педагогическом училище.

Живя в Сергиевом Посаде, но еще до закрытия Зосимовой Пустыни, родители стали окормляться у Зосимовского старца Алексия (Соловьева), теперь канонизированного в чине преподобного. Они ездили к нему, решали с ним свои сложные вопросы, и старец Алексий полюбил моего отца. Собственно, по его настоянию, рекомендации он и был рукоположен в диакона. Это было позже, когда в 1923 году Зосимова Пустынь была закрыта, и старец Алексий жил в Сергиевом Посаде и участвовал во всей тогдашней жизни.

Рукоположение моего отца в дьяконы в 1925 году совершал тогдашний патриарший местоблюститель митрополит Петр. Он рукоположил несколько человек, как тогда говорили, верных истинному православию. В то время все ведущие посты в Церкви захватывали обновленцы, многие из иерархов перешли к ним, и я так понимаю, что это был акт противостояния засилью обновленчества*.

Когда отца рукоположили, его друг  о. Сергий Сидоров, который был настоятелем храма Петра и Павла в Сергиевом Посаде, пригласил его дьяконом в этот храм, а церковный совет возражал, потому что отец происходил из еврейской семьи. Тогда старец Алексий позвал к себе отца Сергия, и сказал: «Если вы хотите сделать мне приятное, то устройте так, чтобы отец Михаил мог служить». Отец Сергий сказал: «Слушаюсь», и поставил вопрос перед церковным советом так (а отец Сергий был очень ярким человеком, пользовавшимся большим уважением и любовью прихожан): «Или вы принимаете отца Михаила, или лишаетесь меня». — «Ладно, так и быть». Ну вот, таким образом он стал служить дьяконом.

Очень скоро митрополита Петра арестовали, а с ним и его окружение, в том числе отца Сергия, и в декабре того же 1925 года арестовали и моего отца.  В семье уже ожидался третий ребенок (это была я). Отец полгода сидел в Бутырках, а потом был выслан в Среднюю Азию в город Турткуль на Аму-Дарье. Там была большая колония ссыльных священнослужителей. А отец еще на этапе, продолжавшемся почти месяц, сблизился с владыкой Германом (Ряшенцевым), который тогда был епископом Волоколамским. Они немного друг друга знали еще по Сергиеву Посаду. Владыка Герман и дал рекомендацию на посвящение отца в иерейский сан. Потом и сам епископ Герман на какое-то время попал в Турткуль, но ненадолго.

М.В. Шик стоит второй справа. Сидит в центре — еп. Герман (Ряшенцев), слева — еп. Тихон (Шарапов), справа — еп. Валериан (Рудич). Турткуль, сентябрь (октябрь?) 1926 года.

В Турткуль мой отец прибыл в 1926 году. Там в числе ссыльных церковнослужителей был архиепископ Симферопольский и Таврический Никодим (Кротков), который сейчас уже канонизирован. Епископ Герман несколько позже тоже был канонизирован. Там был и еще один архиепископ. И на Троицу в 1927 году, по рекомендации владыки Германа, мой отец был рукоположен архиепископом Никодимом в иереи.

Как раз в это время туда приехала на свидание моя мама со старшим сыном Сергеем, ему было тогда 5 лет. Об этом есть очень интересные ее воспоминания, даже не воспоминания, а рассказ, как они плыли по Аму-Дарье в лодке, потому что пароходы что-то долго не ходили…

В 1927 году в декабре закончился срок ссылки отца, он вернулся в Сергиев Посад и недолго служил в том же самом храме Петра и Павла священником, но в 1928 году там опять началась волна арестов. Отца не арестовали, но ему было предписано выехать из Сергиева Посада, и мы переехали на станцию Томилино под Москвой. В семье уже было четверо детей. В деревне Хлыстово недалеко от станции снимали домик или комнату, я уже не помню. Отец ездил оттуда в Москву, он служил в московских храмах.

Широко известная декларация митрополита Сергия в это время уже была опубликована, и отношение к ней духовенства было очень неоднозначным, многие отошли от митрополита Сергия: тогда и появилось понятие «непоминающие»**. Но поначалу была возможность выбора. Можно было не поминать митрополита Сергия как предстоятеля, а поминать митрополита Петра, можно было, видимо, поминать их обоих, и не было никаких жестких указаний, как должны себя вести священники; в каждом храме было по-разному. Во всяком случае, друг отца Михаила, отец Сергий Мансуров, который был очень ярым противником декларации и поминовения митрополита Сергия, сказал: «Я как служил, так и буду служить». Он служил в монастыре около Вереи, там не проверяли, кого и как поминают, никому до этого не было дела.

Епископ Серафим (Звездинский),
1921-22 годы.

Отец какое-то время был без места. Потом обнаружилось место священника в одном из храмов, где поминали митрополита Сергия, и он туда пошел с благословения отца Порфирия, очень уважаемого старца из Гефсиманского скита, который тогда как бы заменил старца Алексия, уже умершего. На этой почве у моего отца произошли большие разногласия с отцом Сергием Мансуровым. Оба они очень болезненно это переживали. Но потом, уже в 1930 году, условия ужесточились, и стало совершенно обязательно для официально служащих священников поминать на Великом входе как предстоятеля Церкви митрополита Сергия, а митрополит Петр не давал на это своего согласия, он писал об этом из ссылки — или, наверное, не писал, а передавал, он же был в большой изоляции, но это все равно было известно. Владыка Герман в это время уже не служил как епископ. Его все время гоняли по ссылкам; где-то в Сыктывкаре он регентовал хором. Он не порвал с официальной Церковью: говорил, что «мы возложили руку на плуг и должны идти за ним, а остальное уже не в нашей компетенции». А епископ Серафим (Звездинский), который был тоже близок к нашей семье, говорил: «Я от митрополита Сергия не отделяюсь, но и не подчиняюсь ему». То есть, пусть он себе делает свое дело, а мы будем свое.

 

— А как все это воспринимал в то время сам отец Михаил, Ваш отец, как он служил, какие у него были взаимоотношения с паствой и вообще с окружающими?

— К 1930 году, наблюдая изменяющуюся ситуацию, отец Михаил тоже отошел от митрополита Сергия — к «непоминающим». Когда стало необходимо поминать митрополита Сергия и только его, мой отец служил в храме св. Николая «на Соломенной Сторожке», где настоятелем был о. Владимир Амбарцумов*** — тоже «непоминающий». Тогда благочинный, зная их настроения и будучи к ним, в общем-то, расположенным, сказал: «Вам сейчас лучше уйти за штат, иначе вас могут лишить сана. Значит, вы в сущем сане уходите тихо за штат». Вот, в 1930 году они так и сделали. Вероятно, это не прошло мимо каких-то органов. В это время уже стало опасно жить в деревне Хлыстово под Томилино, так как отца искали. Наша семья переехала в Москву, детей разбросали по родственникам.

 

— Когда вы жили под Томилино, где он служил?

Лиза и Дима Шик. 1934 год.

— В Москве. Одно время отец служил в храме Девяти мучеников, это около Нового Арбата, в Девятинском переулке, а последний его храм — в Соломенной Сторожке.

 

— Это был деревянный храм, построенный в начале века в стиле северного русского деревянного зодчества в районе Сельхозакадемии…

— Сохранились все чертежи, и он сейчас восстановлен, видимо, в том самом виде, но на другом месте, потому что первоначальное место уже застроено. Прихожане и священники чтут память тех, кто там служил. Там служил еще  до отца Михаила отец Василий Надеждин, его арестовали, и тогда отец Михаил по приглашению отца Владимира пришел туда. Это было в 1929 году, скорее всего. Отец Василий Надеждин умер в лагерной больнице в Кеми. Его или привезли с Соловков, или не довезли до Соловков, и он заболел. Он новомученик.

 

— Кем были прихожане храма в Соломенной Сторожке?

— Трудно сейчас мне сказать, я же тогда не общалась с ними. Паства была московская, но я не думаю, что это были те, кто жил рядом с храмом. Отец Михаил был уже известен в Москве и своими проповедями, и необычным обликом, биографией, и я думаю, что это была московская интеллигенция, которая «кочевала» за перемещаемыми священниками.

 

— Интересно, было ли у них общение с интеллигенцией Петровской академии?

— С Петровской академией — не знаю, но была связь все время с Маросейкой, достаточно тесная, и я помню, как отец там неоднократно служил, уже когда там не было, наверное, отца Сергия (Мечева), но сохранялся его дух. Храм на Маросейке закрыли в 1932 году, и он оставался одним из немногих храмов, который до этого времени продержался на непоминовении. Я помню одну службу, это было, скорее всего, в 1930 году, когда отец Михаил служил в Москве, мне было уже года 4, так что я все это зрительно хорошо помню. С маросейскими отец был очень близок, и я думаю, что это был более или менее один круг, я не говорю — одна община, но один круг людей. Я знаю, когда в 1937 году отца арестовали, мама ездила в Москву за пособием, которое для нее собирали духовные дети отца Михаила в поддержку его семьи. Кто это был — я не знаю. Значит, связь была, но я никого из них сейчас не знаю и не помню. Тем более, детям никто этого не говорил.

Малоярославец, ул. Свердлова.
Фото 2007 года.

Когда отец уже ушел за штат, он стал служить тайно; у него был антиминс, кажется, с мощами великомученицы Варвары. Я думаю, что это был антиминс от епископа Серафима (Звездинского). Служил он в Малоярославце, в доме, который купили на деньги его родителей, у которых в то время ничего уже фактически не было, но чудесным образом пришел человек (он давно должен был какие-то забытые деньги) и дал ровно ту сумму, которая была нужна на покупку дома. И купили дом на имя мамы, потому что было уже пятеро детей, жить было негде. Это был 1931 год.

В этом доме отец долго не прописывался, видимо, чтобы скрыть свои следы. К соседям бабушки приходили и спрашивали, где он, а соседи говорили, что все куда-то уехали, кажется, в Можайск. Они помнили, что на букву М, а может быть, нарочно сказали про Можайск. Ну, на этот момент его потеряли.

Малоярославец, Успенская церковь. Начало ул. Успенской (Свердлова), на которой жила семья Шик.
Фото 2007 года.

 Потом он уже с 1932 года был прописан в домовой книге, жил там открыто, работал в каком-то московском издательстве, занимался переводами с английского технической литературы, ездил по этому поводу в Москву, видимо, встречался там и с духовными детьми, и духовные дети к нему приезжали.

Малоярославец, ул. Свердлова, 38. Дом, где
жил и служил о. Михаил
в 1930-е годы.
Фото 2007 года.

В Малоярославце было четыре комнаты, из них одна — маленькая «боковушечка», где был его кабинет, и где он служил. Фактически во время литургии это был алтарь, там поместиться было невозможно, мы помещались в другой комнате за открытой дверью. Преграды, конечно, не было, иконостаса не было, и в остальное время это была обычная жилая комната. Как было там первоначально — я не знаю, зрительно помню, как было позже. В 1935 году к дому пристроили еще одно помещение, мы его так и называли: пристройка. Это была одна большая комната и еще «боковушечка» за перегородкой, в которой жили две близкие к нашей семье инокини — Мария Николаевна и Екатерина Павловна, мать с дочерью. А в большой комнате стоял киот, он остался от прежних хозяев дома, которые не могли его с собой увезти. Там были иконы Спасителя, святителя Николая и Казанская икона Божией Матери. У этого киота был выступающий шкафчик, к нему приставлялся стул и клалась большая икона, видимо, храмовая, — Распятие, старого письма, и эта икона служила престолом. Она сейчас у моего брата Дмитрия Михайловича, он ее привозил как-то в храм в Бутово, и там она выставлялась. Потом икона заворачивалась, куда-то ставилась, и комната опять становилась обычной жилой. В этой же пристройке хранились и все богослужебные предметы, для них там был специальный шкафчик.

Из Москвы приезжали духовные дети. Приезжала Татьяна Васильевна Розанова, дочка писателя Василия Васильевича Розанова, которая знала отца по Сергиеву Посаду и была его духовной дочерью, приезжала Екатерина Вячеславовна Менжинская, дочка Менжинского, председателя ОГПУ. Она была верующей, и мать ее, Юлия Ивановна, была верующей, но они должны были это скрывать. Екатерина Вячеславовна у нас одно время даже жила, у нее было плохо с легкими, и она должна была из Москвы уехать. Уже когда отца не было, она  жила в той комнатке, которая раньше была алтарем. По словам моей сестры, Мария Вениаминовна Юдина приезжала, я ее в Малоярославце не помню, но известно, что у нее была переписка с отцом Михаилом, и письма эти есть. Еще была такая Софья Ивановна Истомина, которую я помню. Эти связи шли еще с Сергиева Посада. Это те, кого я помню. Но бывало и так, что люди приезжали поздно вечером, рано утром уезжали, и мы их почти не видели. Круг духовных детей о. Михаила мне не очень сейчас известен. Мой брат, Дмитрий Михайлович общался позже с кем-то из них. Не знаю, был ли духовным чадом отца  Сергей Иосифович Фудель, но он хорошо знал отца Михаила. У него есть записи, где он вспоминает о моем отце. Видимо, он тоже принадлежал к этому кругу. Вот, это те, кого я могу вспомнить.

Как служили. Кто-нибудь обязательно пел, Мария Николаевна хорошо знала службу и почти всегда пела. Кто-то, наверное, приезжал из тех, кто пел. Но вот службы отца я помню смутно. Помню, что на большие праздники служили ночью, не только на Рождество и Пасху, по-моему, даже на Крещение была ночная служба. В Малоярославце была семья наших близких друзей, у которых отец, тоже священник, отец Николай Бруни****, был в это время в лагере. Они приходили, их девочки пели, они уже тоже знали церковные песнопения, их мама тоже пела, у них были очень хорошие голоса. Это, пожалуй, было все-таки позже, уже без отца.

Когда отца арестовали, то пришли за ним не ночью. Это не Москва, и там все порядки попроще. Пришли среди дня трое в штатском. Мы обедали, они дали отцу какую-то бумагу и сказали: «У нас есть ордер на обыск». Он посмотрел и потом тихо маме сказал: «Ордер на обыск и арест». То есть, когда шел обыск, все было понятно…

Обычно люди вспоминают об обысках, что все было вытряхнуто, все в доме перевернуто. Ничего этого в нашем доме не делали, все вещи как были, так и остались на своих местах. Они занимались книгами, листали книги, видимо, думали, что там письма какие-нибудь спрятаны, конспирация. Ящики они не выдвигали. Это было довольно долго, потому что книг было много. Что-то они, кажется, взяли, но я не знаю, что именно, в протоколе ничего не написано. Но самое главное, что они не заметили вход в пристройку, потому что вход в нее был из сеней, а там темно, и они сразу прошли в дом. А потом, когда уже уходили, потребовали паспорт, а паспорт у отца остался в пристройке. И он туда пошел с ними, а мог бы сказать маме принести, и там стали искать, как следует. Они там нашли облачение, нашли и антиминс, дискос, — в общем, все. Все богослужебные предметы они забрали, это в протоколе отмечено. Обыск длился долго, так что они ушли уже в темноте.

А потом, через день, мама поехала в Москву, чтобы рассказать — по телефону ведь не будешь об этом говорить, — что о. Михаила арестовали, и предупредить духовных детей. В Москву тогда не электричка ходила, а поезд два раза в день. Тогда дорога длилась почти 4 часа, а сейчас 2 часа до Москвы, 120 километров. Она поехала вечерним поездом, и в вагон, где она сидела, вошли конвоиры, которые привели отца. Или она вошла, а они уже там сидели, — этого я не помню, во всяком случае, они оказались в одном вагоне и таким образом увиделись. Понимаете, это такое чудо, я считаю, было. И они знаками — это зима, февраль месяц — на запотевшем стекле что-то друг другу писали. Отец нарисовал крест на стекле, это было его последнее благословение. На этом они расстались.

Ну, а потом узнать ничего было нельзя, потому что когда отец до этого сидел, то чтобы узнать, где человек находится, передавали передачи в разные тюрьмы, и где взяли передачу, значит, там он и есть. Но это было в более либеральные времена, а в этот раз ничего не было понятно. А потом уже в окошечке, где отвечали родственникам (отвечали устно, а мама плохо слышала, и ей кто-то подсказал: «Просите, чтобы вам письменно показали»), ей написали, что осужден на 10 лет без права переписки. Вот эта бумажка у нас есть. И это значит, что он уже был расстрелян. Это было следующей зимой, а расстрелян он был в сентябре 1937 года. А сказали, что в дальних лагерях, а где — не сообщили.

Мама писала в разные лагеря. У нее есть 4 ответа из разных лагерей, некоторые из них просто стандартные: «Такой-то не числится», а в одном даже написано: «У нас его нет, но обратитесь в такой-то лагерь» — это более человечный ответ; ну, естественно, что не числится, поскольку его там и не было. А мы ждали и надеялись. Потом уже мы у Солженицына еще в самиздатском «ГУЛаге» прочли, что лагерей без права переписки не существовало, что так сообщалось, когда человек уже расстрелян или умер во время следствия. А в лагерях людей с таким приговором не было. У тех, кто был в лагерях, было право переписки, раз в месяц, — конечно, письма проходили через все эти инстанции… 

В 1944 году на запрос акад. Вернадского ответили из канцелярии Калинина по телефону, что М.В. Шик умер в 1938 году в лагере. И только в 1991 году нам официально ответили, что он расстрелян в 1937 году. А в 1994 году узнали, что место расстрела — Бутовский полигон.

 

— Как Ваша семья продолжала жить в Церкви после ареста отца?

— После его ареста к нам в течение двух, наверное,  лет, в 1938 и 1939, приезжал еще один непоминающий священник, о. Александр Гумановский, о нем сейчас довольно много написано. Он был тоже из круга, близкого к владыке Серафиму (Звездинскому), и после 1937 года находился на нелегальном положении: тайно служил и понемножку жил в разных местах. Иногда он жил у нас одну-две недели, и тогда те духовные дети, которые окормлялись у «непоминающих», приезжали и участвовали в службе. И вот тогда, наверное, девочки Бруни у нас и пели.

Когда к нам приезжал отец Александр, мама писала своей сестре в Москву: «Приехала тетушка (конспирация такая), она пробудет столько-то». Если писать «дедушка» — возникнут подозрения, письма же все прочитывались. Моя тетя Аня приезжала, исповедовалась, причащалась, ну, и нас окормлял отец Александр. В войну мы потеряли его следы, а потом выяснилось, что в 1941 году он был арестован. Его судьбу уточнить не удалось, наверно, потому, что у него не было родственников, а не родственникам сведений не давали. Но есть неподтвержденные сведения, что он в 1942 году умер на этапе.

Потом какое-то время мы молились просто дома, под руководством Марии Николаевны. 

А дальше уже острота церковной оппозиции постепенно стала сама собой убывать просто потому, что не осталось фактически непоминающих священников, уже всех их «выловили».

Мы начали ходить в храм Ильи Обыденного, туда ходила вся московская интеллигенция, и в 40-х годах, когда я приехала в Москву, мы стали прихожанами этого храма.

Беседовал С.Е. Пестов

 


* Об обновленческом расколе см. материал П. Михайлова «Трагедия Русской Церкви», «Дорога вместе» №1/2006.

** «Непоминающими» называли священников, не принявших компромиссов с антирелигиозными властями, на которые был вынужден пойти митрополит Сергий, и отказывавшихся поминать его имя за богослужением вместо находившегося в ссылке патриаршего местоблюстителя митрополита Петра.

*** О. Владимир Амбарцумов в 1937 году был расстрелян в Бутово и в 2000 году канонизирован как священномученик. В настоящее время в храме свв. Новомучеников и исповедников российских на Бутовском полигоне служит его внук, о. Кирилл Каледа.

**** О. Николай Бруни (1891–1938) — летчик, священник, инженер, художник, скульптор, поэт-акмеист, и это не полный перечень его занятий и дарований. В 1937 году, будучи в заключении, создал памятник Пушкину, установленный в г. Ухте. Расстрелян в лагере.

[an error occurred while processing this directive]