год
Сделать стартовой Добавить в избранное Написать письмо Гостевая книга
Вернуться

Версия для печати  

Человек перед Богом


Пранас

 

Сергей Пестов

Я впервые услышал о Пранасе в конце 1970-х от друзей, вернувшихся из Литвы. В те времена мы любили путешествовать по Прибалтике, единственному доступному для большинства советских граждан фрагменту Запада. И для тех, кому удавалось проникнуть за стену стереотипных представлений о прибалтах, сводившихся к фразе: «Они нас не любят», странствия открывали новые реальности. Мы ведь встречались не только с аккуратным бытом, уютными кафе и балтийскими пляжами, но и с миром, где вера оставалась составной частью повседневности, — конечно, не у всех местных жителей, но в гораздо большей степени по сравнению с тем, что мы наблюдали дома. Входя в костелы, привлекаемые органом и старинной архитектурой, мы видели, что на мессе много не только привычных старушек, но и мужчин и женщин разных возрастов, и даже наших молодых ровесников. Литва, сохранившая веру, стала одним из катализаторов нашего христианского обращения, при этом новые христиане России вовсе не обязательно становились католиками. Нет, благодаря встрече с католиками мы шли в Православную церковь. (Всем ли неофитам более поздних лет легко такое понять?)

Пранас — литовская форма имени Франциск. Его и называли живым воплощением Франциска Ассизского: кому довелось с ним общаться, Пранас и внешностью, и характером напоминал Ассизского бедняка. А мне в облике Пранаса всегда виделось сходство и с другим католическим подвижником — Шарлем де Фуко, каким он выглядит на поздних фотографиях, после многолетнего пребывания в пустыне.

В отличие от святого Шарля, Пранас жил посреди многолюдного Вильнюса. Работал он дворником и был прихожанином костела святой Анны, одного из красивейших в Европе.

Допустимо ли назвать Пранаса отшельником? По привычным меркам, это слово с ним не вяжется. Пранас не уходил ни в затвор, ни в безлюдное место, он жил и работал посреди большого города, и у него была семья. Доброжелательность и общительность сделала его широко известным, и круг его знакомств был обширным. Особенно он любил общаться с приезжими и показывать им Вильнюс, его Пранас чувствовал как человек, который не только проживает в городе, но и постоянно о нем заботится, чистит, умывает и чинит. Но это, пожалуй, не все: мне думается, что Пранас ощущал многолюдный город наполненным Высшим Присутствием так же, как отшельник — пустыню или лес. А еще он воспринимал город подобно тому, как Франциск — пространство природы, наполненное родными творениями, — братом Солнцем, сестрой Водой, сестрами птицами…

Красоту творения Пранас видел и чувствовал даже там, где других окружающая действительность удручала, а то и раздражала. Один знакомый рассказывал, как однажды вечером они вместе с Пранасом шли где-то за городом. Над тропинкой вилась комариная туча, и спутник Пранаса напрягся. И тут Пранас, указывая на тех же самых комаров, сказал: «Смотри, как красиво комарики танцуют!». Рассказчик добавлял, что с тех пор он стал воспринимать комаров гораздо спокойнее.

Другого человека Пранас спросил, узнав, что тот из Москвы:

— Ну, как там у вас Володька, лежит?

— Какой Володька?

— Который в мавзолее. Жалко мне его, он теперь расплачивается за свои дела.

— Пранас, ты-то что о нем беспокоишься?

— Да нет, он ведь хотел как лучше. Не получилось у него.

Да, Пранас не был осторожен на язык. Однажды с ним долго

общался корреспондент журнала «Наука и религия», после чего со многими узнаваемыми подробностями описал Пранаса в антирелигиозно-путевом очерке, озаглавленном «Девочка рисует святую Анну», завершив рассказ выводом: какой хороший человек, и как жалко, что он стоит на антинаучных позициях.

После того как очерк появился в журнале, один из москвичей при встрече спросил Пранаса:

— Ты видел, какую ерунду о тебе напечатали?

На что Пранас возразил:

— Этот журналист — хороший человек. Если бы он написал все, что я говорил, мне бы плохо было.

В то памятное путешествие по Литве мы с Сашей, моим знакомым, отправились олимпийским летом 1980 г. В Вильнюсе, сразу с вокзала, мы пошли к чудотворной Остробрамской иконе Божией Матери, пожалуй, самой известной святыне Литвы. Позже Саша, уже знакомый с Пранасом, сказал, что у иконы молился о встрече с ним.

Потом мы зашли в кафе. Соседка по столику спросила нас:

— Вы откуда?

— Из Москвы.

— И зачем вы к нам приехали, что у нас смотреть?

— У вас много интересного! Много старинных церквей…

— А что, в Москве тоже есть такие, которые церквями интересуются? У нас тут всякие есть, они молодых людей в церковь вовлекают. И девушки им нужны зачем-то. Не нравится мне это…

Не прошло и часа, как Сашина молитвенная просьба сбылась: когда мы подошли к костелу святой Анны, там заканчивалась месса, и я увидел, как Саша обнимается с выходящим из храма невысоким человеком лет шестидесяти.

Если бы к тому моменту я читал «Властелина колец», то сравнил бы его с пожилым хоббитом, но тогда ни книги Толкина, ни имена его героев в России еще не были на слуху.

— Ну, куда вы хотите пошевелиться? — спросил Пранас.

Так я впервые услышал его необычную русскую речь, о которой уже был наслышан. Сказать ли, что на неродном языке Пранас говорил неправильно? И да, и нет: русский язык он искажал в самую точку, подобно детям «от двух до пяти», вскрывая те его пласты, что при постоянном употреблении слов перестают замечаться. Так, свою жену Пранас именовал не «супруга», а «присяга» (при этом добавляя: «Я на ней женился, чтобы больше никому такая жена не досталась»). Вместо: «мне приснился Пушкин», он говорил: «сню я Пушкина», и так даже сон становился у Пранаса активным действием. (Во сне Пушкин сказал ему: «Знаешь, Пранас, те, кто сейчас пишут — это не поэты».)

И мы пошли с Пранасом по городу, сначала — к недопоставленному из-за войны памятнику Мицкевичу (доделали его уже под занавес советской эпохи).

— Мицкевич — литовский поэт. Ну и что, что писал он по-польски, жил-то он в Литве!

Это распространенное в Литве суждение тогда я услышал впервые.

Дальше мы двинулись к подножию башни Гедиминаса и шаг за шагом дошли до наполненного скульптурами костела Петра и Павла. Проходя по улице, Пранас не мог спокойно реагировать на любую неаккуратность. Он подбирал и выбрасывал мусор в урны, хотя мы шли не по его дворницкому участку.

А потом он подобрал с земли мертвую птичку. В его сочувствии к маленькому тельцу не было поверхностной сентиментальности, над которой многие любят иронизировать («птичку жалко!»). Нет, Пранас сопереживал страданиям всего живущего.

В те годы дворниками и кочегарами работали многие из тех, кто выламывался из официоза или заведомо отказывался от казенной карьеры, но Пранас не был ни аутсайдером из интеллигенции, ни непризнанным художником или рок-музыкантом, ни молодым неофитом, резко порвавшим с прежним окружением. Он был крестьянином, одним из тех, кто, перебравшись в город, не перестал быть по своему характеру деревенским человеком, неразрывным с природой и пропитанным народным мироощущением. За простодушием Пранаса виделась глубина.

Его религиозность и была отчасти фольклорной, но только отчасти. Истории о чудесах, народные легенды о святых, которыми его речь была наполнена, придавали красочное оформление его вере, но не были ее ядром. Основа же веры проявлялась в жизни по совести, внутренней чистоте.

Он всех видел насквозь, обо всех судил трезво, — и трезвость его была неразрывна с любовью, критический взгляд не отменял доброжелательности ко всем, кому он давал оценки. Такова была репутация Пранаса среди знавших его, довелось это ощутить и мне.

В какой-то момент, ни с того ни с сего, я ощутил желание плюнуть в него. Это было явное искушение: моя греховная тьма, не переносящая рядом с собой чистоты светлого человека, взбунтовалась. Искушению я не поддался, но Пранас явно что-то почувствовал, — не знаю достоверно, что именно, но не сомневаюсь, что именно то, что внутри меня творилось, буквально. И он меня обнял.

Чуть позже по ходу разговора он, как бы между прочим, упомянул Видунаса, литовского философа и писателя, жившего в Восточной Пруссии под немецкой властью.

— Он был такой патриот, что немцы в него плевали. А он всех любил…

Вечером Пранас пригласил нас к себе на дачу — домик посреди небольшого и аккуратного участка, засаженного цветами. Рядом с домиком виднелось подобие клумбы, сложенной из камней, разнообразных по форме и оттенкам. За камнями Пранас утвердил найденный им на какой-то свалке и отмытый двойной скульптурный портрет Дарюса и Гиренаса — национальных героев, первых литовских летчиков, перелетевших Атлантику — и над их головами Пранас приделал радугу из трех цветных проволочек, повторявших цвета запретного тогда литовского флага.

— Когда они летали, у Литвы был такой флаг.

Пранас много рассказывал о жизни в Литве в разные годы, рассказал он и о том, как во время войны укрывался от немецкой мобилизации. Когда в 1943 г. немцы задумали создавать прибалтийские легионы, им удалось мобилизовать туда некоторое количество латышей и эстонцев, но в Литве попытка мобилизации сорвалась. У нас мало известно, что многих из остававшихся на свободе офицеров довоенной литовской армии, кого НКВД не успел отправить в Сибирь, за отказ воевать на стороне нацистов те отправляли в концлагеря. Те же литовцы, кого немцы хотели видеть рядовыми солдатами, в массовом порядке скрывались. Уехал к себе в деревню и Пранас, учившийся в городе в сельскохозяйственном училище, и, на его счастье, искать уклониста послали не гестаповцев, а литовских полицаев. Они, подойдя к дому, спросили: «Сын дома?» — и, удовлетворившись отрицательным ответом, ушли, даже не заглянув.

Впоследствии от службы в советской армии Пранас не стал уклоняться, хорошо отзывался о русских однополчанах. И не только об однополчанах.

Но больше и охотнее Пранас говорил о Боге и о вере.

— Да, вечная жизнь… Только Бог мог такое придумать…

Размышления Пранаса сейчас трудно воспроизвести, и не столько потому, что многое нелегко вспомнить в точности, но и, в большей степени, из-за того, что свои мысли он выражал не только словами, но и всем своим обликом, от которого они были неотделимы. Сохранилось, однако, впечатление, что глубокие мысли он выражал очень просто, повседневным языком.

По ходу общения с нами Пранас неоднократно приговаривал:

— Слава Богу, слава москвичам!

Как-то на дачу зашел подросток, родственник Пранаса. Взял удочку и удалился. Пранас сказал:

— Его матери врачи предлагали делать аборт, но мы решили поступить по совести. Все вышло хорошо, все оказались здоровы. Я говорил ему: «Если бы мы не жили по вере, ты бы уже был на том свете».

Вечером Пранас включил «Голос Америки», сообщавший вести из только что оставленной нами Москвы. Мы слушали о похоронах Высоцкого и о реакции христиан всего мира на недавнее печальное телевыступление известного священника, сломленного после ареста. Потом мы приступили к вечерней молитве. Пранас молился и о том, чтобы Господь укрепил несчастного батюшку, помог ему снова стать стойким...

Дня через два мы распрощались и продолжили путешествие. Наши автостопные, а затем и повседневные пути повели нас дальше. Я часто вспоминал Пранаса, но долгое время никаких вестей ни от него, ни о нем до меня не доносилось.

Встретились мы через много лет, в бурное время перестройки. Я оказался в Вильнюсе в те дни, когда прибалты вспоминали одну из трагических дат нашей недавней совместной истории. Иду я по бурлящему городу, где вот-вот должна начаться массовая манифестация, и вдруг вижу: Пранас!

Он немного изменился, борода увеличилась, подчеркнув выросшие годы, но остался таким же узнаваемым.

После того, как мы поздоровались и обменялись естественными после долгого расставания фразами, Пранас прослезился:

— Вот и хорошо, что мы друг друга вспоминаем. А когда у нас будет на тот свет перестройка, и там будем вспоминать.

И вручил мне отлитый еще в дореволюционной России колокольчик, скорее даже, маленький колокол.

— Пусть русский колокол будет у русского.

И мы пошли вместе со всеми, включившись в скорбное шествие в память о замученных. Колокольчиком я вызванивал ритм, поминальный звон по всем жертвам террора и в Литве, и в России, и всюду.

Мы прощались с долгой и непростой эпохой, поспособствовавшей не только росту враждебности между народами, но и их сближению в осознании наших общих судеб и в бедах, и в радостях. Хотелось в те дни, избавившись от горького, сохранить лучшее и начать новую, свободную и светлую жизнь…

Костел Святой Анны
в Вильнюсе

Недавно, побывав в Вильнюсе после долгого перерыва, я попытался найти следы Пранаса, и с этой целью направился в костел святой Анны. Мне казалось, что память о человеке, с которым общалось так много людей, должна жить. Но прихожанка, убиравшаяся в храме, не смогла его вспомнить и направила меня к священнику. Священник же, прослуживший на этом приходе несколько последних лет, ни Пранаса, ни о Пранасе также ничего не знал и не слышал.

На земле ли он, я не знаю, сейчас ему должно быть около девяноста. Но мне и теперь светит облик этого необычного человека, нисколько не инфантильного, но сумевшего пронести по жизни детскую незамутненность. И при воспоминании о нем мне вспомнились слова, сказанные евангелистом об Иоанне Крестителе (хочу надеяться, что они не покажутся чрезмерными применительно к Пранасу): «Он не был свет, но был послан, чтобы свидетельствовать о Свете» (Ин 1:8).

 

ВверхСчетчики

                Рейтинг@Mail.ru  


Счётчик © 2001 - . «Дорога Вместе»
Web-Master